Публикации в прессе

Есть ли у России враги?

О последствиях синдрома «коллективного заложничества», почему нет никаких страхов у современной молодежи и в чем можно позавидовать украинцам как целой нации – директор Левада-Центра Лев ГУДКОВ вместе с «НГ-политикой» в лице ее ответственного редактора Розы ЦВЕТКОВОЙ попытался разобраться в причинах некоторых страхов и тревог российского общества.

 – Лев Дмитриевич, известно, что ваш Центр два раза в год проводит социологические опросы на тему самых больших тревог и опасений российского общества. Что показывают сегодняшние замеры общественных настроений – чего все-таки россияне боятся более всего?

– Это не какое-то отдельное исследование, а часть социологического мониторинга, своего рода барометр общественного самочувствия, с помощью которого мы вот уже четверть века отслеживаем состояние российского общества. Одним из его составляющих и является слежение за массовыми настроениями и чувствами, в том числе и страхами. 

Для нашего общества, в котором доминирует государственно-патерналистское сознание (иллюзии, что власти должны заботиться о населении), рост тревоги в первую очередь отражает падение доверия и надежды на власти, на способность или готовность государства соответствовать этим ожиданиям. Поэтому оценки положения дел в стране в целом всегда хуже, чем оценки собственной повседневной жизни и материального положения своей семьи.

С осени прошлого года, после летних отпусков, у наших граждан заметно усилился общий тревожный фон восприятия происходящего, растет чувство неуверенности в ближайшем будущем, смутные страхи. 

Должен заметить, что на начальной фазе усиления социальной напряженности, предшествующего кризису, внутренний дискомфорт населения ведет прежде всего к появлению неопределенных, диффузных или аморфных, нелокализуемых страхов. Они плохо артикулируются, это обычно некие фоновые или проективные негативные ощущения и слабые фобии. К ним можно, с одной стороны, отнести вполне иррациональный страх перед стихийными бедствиями, перед эпидемиями (а большинство нашего населения не живет в зоне вероятных или частых землетрясений или тайфунов), а с другой стороны – такие уже более локализованные и отчасти обоснованные страхи и опасения, как страх перед произволом властей и массовыми репрессиями, угрозы терактов, нападение преступников, ну и, наконец, за ними следуют уже вполне рациональные опасения потери работы, снижение потребления, ограничения в доступе к медицине и т.п.

Так, например, с общим ужесточением внутренней политики, принятием жестких репрессивных законов заметно выросли страхи возврата к массовым репрессиям и преследованиям неугодных властям. Если в конце 1990-х годов или даже еще в середине нулевых такого поворота в какой-то степени опасались 25–27%, то сегодня эта цифра подскочила до 45%. Понятно, что особенно заметна сегодня такая тревога прежде всего в среде самых образованных людей, более зрелого возраста, с большим социальным кругозором, не просто хорошо помнящих советские времена, но и лучше понимающих, куда направлен вектор нынешних событий.

В принципе сами по себе страхи общества можно обозначить как социальные механизмы негативного выражения того, что для людей особенно важно, что они боятся потерять. Это не психологическая реакция на что-то, что вызывает страх, не непосредственный аффект, вызванный чем-то непонятным и страшным. Природа социальных страхов другая: в слабо дифференцированных и достаточно консервативных обществах, в которых сфера публичности (обсуждения общих проблем) подавлена или неразвита (а наше именно таково), массовые страхи представляют собой способ артикуляции того, что особенно значимо для людей, что ими особо ценится. Cтруктура страхов отражает, если хотите, негативным образом структуру ценностей данного сообщества или группы. Но – и это столь же важно для нашего разговора – такой способ артикуляции ценностей характерен лишь для обществ, на мой взгляд, не имеющих будущего, не могущих выразить то, к чему они стремятся позитивным образом, – через определение целей, которых можно достичь в будущем, или жизненных задач, проектов, которые можно решить или реализовать на протяжении обозримого времени.

Поэтому больше всего люди боятся болезней и потери близких, больше всего детей (а также, но менее выраженно, собственной слабости и беспомощности, особенно связанной с наступающей старостью). Такой страх или такой вид хронической тревожности всегда занимает самую первую позицию. Может меняться (в зависимости от ситуации) только интенсивность этих страхов. В ситуации кризиса, скажем, страх такого рода становится практически тотальным, он захватывает до 80% респондентов. Сегодня он не такой острый, около 52–56%, но в момент кризисов, как это было, например, в середине 90-х годов, в 1998–1999 годах или же в 2005 году – во время монетизации, эти показатели очень усиливались.

На втором месте среди общих страхов – страх войны. Причем любой войны – мировой, гражданской, малой, региональной и т.п. – как абсолютно неконтролируемой, иррациональной стихии, вызванной на свет действиями руководства страны, «политикой», то есть политической силой, на которую обычные, «маленькие люди» не могут (и не хотят) влиять. События в этой плоскости приобретают характер непреодолимой фатальности, почти библейской: глад, мор и война в одном стакане. И конечно же, такие страхи тем более усиливаются, как только возникает что-то непонятное в мире, что сами люди не могут контролировать или чем не могут управлять.

На третьем месте – страх нищеты, бедности. По существу, это даже боязнь разорения или голода, не самой по себе нищеты, а проявление скорее такого опрокинутого чувства социальной и экономической беспомощности, отражение социальной уязвимости и незащищенности.

Поэтому эти страхи очень близко соприкасаются или коррелируют со страхом публичных унижений, произвола власти. В обычные годы в подобных опасениях признаются порядка 30–35% респондентов, но в некоторые кризисные годы, о которых я уже говорил, эти страхи достигали уже отметки 40 или даже 60 с лишним процентов.

Что же касается религиозных мотиваций поведения, страха божьего, перспективы Страшного суда или еще чего-то в этом роде – все это, судя по опросам, в сознании людей представлено очень слабо (лишь у 8–10%, по большей части у людей пожилых, не очень образованных; учтем, что верующими, то есть православными, у нас считают себя 75% населения). Но не у тех, кто сравнительно недавно пришел к вере, а у тех, кто образует традиционно православные группы, что называется, старушек. Кстати, там же, в этих же группах, у пожилых преимущественно людей, присутствует и страх собственной смерти. 

Вообще говоря, идея смерти в культурном сознании людей вещь очень важная, потому что только мысль о смерти порождает некоторую конструкцию целостности собственной жизни, но представляемой как бы из конца, из воображаемого ее завершения. И соответственно такого рода страх очень важен в этическом плане, потому что он (как и еще очень немногие идеи) позволяет методически рационализировать собственную жизнь и системно ее выстраивать, вводит идею греха (не обязательно в религиозном смысле).

– Как это? Боязнь смерти заставляет жить более интенсивно, что ли?

– Да, возможность посмотреть на себя на протяжении всей воображаемой биографии жизни и страх, боязнь что-то не сделать или оказаться несостоятельным в этой жизни – эта способность характерна для образованных и очень думающих людей, совестливых, точнее сказать, с сильным личностным началом, с ярко выраженным «я».

– Когда же к людям подступают первые серьезные страхи?

– После обзаведения семьей. Тогда люди начинают ощущать свою ответственность, сначала за близкого человека, потом за детей (а среди женщин страх за детей раза в 1,5–2 сильнее выражен, чем у мужчин). И наряду с чувством ответственности появляется и страх, связанный с неопределенностью и неуверенностью в собственном положении, с необходимостью зарабатывать, чтобы удовлетворять растущие запросы, – это создает довольно сильное напряжение, особенно у двух категорий: у молодежи и у людей, переживающих конец активного периода, – это 45–50 лет. Когда пик жизни наступает, то вместе с ним растет сознание или ощущение, что ты либо что-то сделал, чего-то достиг, либо, наоборот, не состоялся, и тут вот возникают проблемы, связанные с социальными и экзистенциальными переживаниями. А у женщин это еще усугубляется моментом, когда дети становятся взрослыми, выходят из-под материнского контроля, а в супружеских отношениях как будто заканчивается период страстей и любовей, возникают перспективы если не одиночества, то, во всяком случае, некоторого дискомфорта, взаимного разочарования, охлаждения, непонимания.

– То есть ощущения некоторой невостребованности, ненужности даже именно в среднем возрасте?

– Совершенно верно. У женщин – если брать по возрастам – это самый пик или максимум страхов. В 45–50 лет, особенно у слабой половины общества, сильнее, чем у любых других возрастных или гендерных категорий, выражены напряжение, депрессия, раздражение, отчасти из-за мужа, отчасти из-за страха за детей, накапливается масса самых разных психологических проблем, включая особую заботу о собственном здоровье. Такого рода фрустрации в итоге выплескиваются в страхах уже более социального характера: страхи перед приезжими, перед преступниками, перед бедностью, перед стихией и многим другим. И, конечно, все эти диффузные страхи сильно увеличиваются в период социальных кризисов…

– Вы фиксируете подобные проявления возрастных страхов во всех категориях социальных групп?

– Практически во всех, разница лишь в способности артикулировать эти страхи или навыках справляться и подавлять их, переводить, сублимировать их во что-то более продуктивное или человеческое. Более образованные – в состоянии более адекватно выразить такие тревоги (но далеко не всегда в такой же степени этически их проработать). А в провинции, даже в провинциальных городах, там, где доходы ниже, – там и сильнее страх безработицы, потери доходов, неопределенности будущего, страх перед нищетой скорее выражен.

В крупных городах или в среде более образованных – люди более рационально относятся к собственной жизни, они не готовы воспринимать ее как некий стихийный процесс. Они хотят планировать и предвидеть все, поэтому нынешнее усиление репрессивного характера правящего режима заставляет их не просто беспокоиться и волноваться, но и усиливает миграционные настроения. Последнее утверждение касается прежде всего людей молодых, люди после 40 лет не склонны перемещаться куда-нибудь, они, образно говоря, становятся неподвижными. А молодые, которые все-таки чего-то ищут, они гораздо легче на подъем, это новое поколение, которое уже побывало за границей, оно более мобильно и готово к таким переездам.

– Говоря о миграционных настроениях среди молодежи, вы имеете в виду перемещения внутри страны или за ее пределами?

– И внутри России в целом, и об эмиграции, если говорить о настроениях среднего класса. А они довольно сильны сейчас. Причем чем сильнее ужесточается внутренняя политика, тем сильнее волны таких миграционных настроений. В общей массе своей такие настроения – это те же страхи, пытаясь избежать которых люди мысленно продумывают, а некоторые и реализуют проекты, которые в иной ситуации вряд ли осуществили бы.

– Вот вы сейчас описали линейку страхов, а помнится, первое место среди главных угроз для россиян в итоговых ежегодных рейтингах занимает, как ни странно, страх перед приезжими. Почему именно он превалирует над всеми остальными? Неужели боязнь мигрантов у большинства людей сильнее страха войны или нищеты, например?

– Речь, наверное, все же идет не о страхах, в том смысле, о котором мы с вами говорим, а о «самых острых проблемах», которые волнуют и беспокоят людей. Действительно, на первые места в списке важнейших проблем города москвичи чаще других ставят «засилье приезжих, мигрантов». Но мне кажется, что такой «рейтинг проблем» складывается из-за идеологически наведенных вопросов. Вопросы о «целостности России» или же «наплыве мигрантов» – это, безусловно, важные вопросы, но они ни в какое сравнение не идут с тем, что тревожит людей непосредственно. Это просто разные планы соотнесения, мигрантофобия – это страхи малой интенсивности, я бы так сказал. 

Есть вещи гораздо более сильные, более насущные, если так можно выразиться, более острые страхи, например за детей, что они станут наркоманами или алкоголиками, очень сильный страх перед преступниками (особенно – у молодых женщин), ужас перед терактами. Каждый такой случай сразу же поднимает волну страхов, особенно в крупных городах. Понятно, что не на селе происходят теракты, а в крупных городах, там, где в общественных местах могут образовываться многочисленные группы людей, или же на территориях, приближенных к Кавказу – к зоне нестабильности. Но эти страхи держатся месяц-полтора и потом спадают. Люди просто не в состоянии быть в страхе постоянно, долго бояться.

– До сих пор мы говорили о специфике страхов физического свойства. Усилились ли за последнее время у людей иные страхи, политические, если можно так выразиться? Связанные с ужесточением внутренней политики, с разного рода запретами и показательными судебными процессами?

– То, о чем вы спрашиваете, совершенно точно поднялось, но это мы в других опросах получаем. Когда спрашиваем, не чего вы больше всего боитесь (то есть когда меряем динамику и структуру страхов), а когда проводим опрос: боитесь ли вы высказывать свое мнение о текущей политике, об отношении к начальству и т.д. Здесь страх проявляется не только в прямых ответах: боюсь, но и в уклонении или отказе от ответов на вопросы на эти темы. За последний год такого рода отказы в ответах или ответы, которые свидетельствуют о подобных опасениях, поднялись где-то до 30–40%, хотя раньше – в 90-е годы – в начале 2000-х – они были довольно незначительными, ну, не более 15%. А сейчас это стало очень заметно, страхи такого рода как бы поднимаются снизу вверх – от наименее образованных и обеспеченных, у которых окаменевший страх, как нерационализируемый опыт существования советского времени, сохраняется в виде бессознательного ужаса перед машиной государства, – они постепенно поднимаются в более высокие группы. И все сильнее захватывают самых успешных и наиболее обеспеченных на сегодня.

Кроме того, присутствует сегодня еще один ярко выраженный страх – у предпринимателей. Вообще говоря, бизнес – это и без того рискованное занятие, оно человека держит все время в напряжении, и эти категории, бизнесмены, отличаются повышенным уровнем стресса, а значит – и подавленными страхами. Однако именно в этой социальной группе присутствует, с одной стороны, открыто выраженный страх перед давлением властей, перед их произволом или угрозой рейдерства, а с другой – это опасения, ожидания угрозы, исходящей от их партнеров, боязнь все потерять, что их кинут, обманут. Дефицит доверия, он в нашей стране вообще очень сильный, ну а в этой среде он особенно высок. Ну и соответственно тревожность, недоверие в отношениях к людям – здесь проявляется много сильнее. Это как бы профессиональные такие страхи и фобии.

– К чему может привести гиперболизация, усиление населенческих страхов? Невозможно же, как вы сами говорите, постоянно находиться в стрессовом состоянии?

– Подобные состояния в обществе были в конце 80-х – начале 90-х годов, тогда тоже присутствовало ощущение нарастающего перелома. Не случайно же именно тогда эта формула перестройки возникла: так жить нельзя. И само общество в очень большой степени тогда созрело для перемен. И было тогда стойкое ощущение, что вся история советского времени – это эпоха застоя, и деваться некуда уже, что в условиях нищеты, стагнации и целой серии преступлений развиваться больше нельзя. И винить в этом никого нельзя было, тогда очень резко понизился уровень агрессии, особенно извне, фактор чужого, внешнего врага очень сильно снизился, практически исчез. Если вы посмотрите на данные наших опросов – есть ли у России враги, то в 1989 году всего 13% считали, что у страны есть какие-то враги: ЦРУ, исламисты, коммунисты, демократы, сепаратисты – все вместе. Всего 13%! А около половины респондентов говорили: чего искать врагов, когда все проблемы связаны с нами самими. Сейчас доля утвердительных ответов (у страны есть враги) поднялась до 78%.

– Да что вы?!

– Да!

– И в числе самых первых врагов…

– Ну, конечно, американцы, а еще некоторые бывшие республики СССР (балтийские страны, Грузия, сейчас, видимо, этот образ врага сделают из Украины). Первый пик кривой «есть враги!» пришелся на начало 2000-х годов, теракты в российских городах, разгар второй чеченской войны. Затем наступил некоторый не то чтобы спад, но относительное ослабление негативной мобилизации. Сегодня это сознание «кругом враги», нагнетания опасности извне и внутри, снова растет, вызывая, таща за собой страхи войны и нестабильности.

Как ответная реакции в обществе растут агрессивность, страх и отторжение чужаков. А если говорить о совсем свежих замерах, то и общее очень сильное беспокойство из-за вероятности войны с Украиной, которую боятся более 80% россиян. Это эффект совершенно невероятной по интенсивности и агрессии пропагандистской кампании в последние две недели. Ничего подобного на моей памяти не было (даже, как мне сейчас кажется, и в советское время). Это сильнейший идеологический и информационный прессинг, что повсюду угрозы русским, особенно со стороны Западной Украины, что там одни бандиты, нацисты, бандеровцы, которые несут с собой угрозу жизни русским в Крыму и восточных регионах.

И если в начале этой кампании можно было еще наблюдать и говорить о более или менее разумном сопротивлении информационным вбросам, то теперь можно точно сказать, что массовое сознание в целом не в состоянии справиться с промыванием мозгов такой интенсивности; сопротивляться ему в какой-то мере могут только отдельные группы, обладающие независимыми от федерального ТВ источниками информации. Но в целом у общественного мнения в России сегодня нет иммунитета против такой сильнейшей обработки. Все вкупе с происходящим, еще до украинских событий – репрессивные законы и дискредитация гражданского общества, поиски внутренних врагов, готовность сажать и преследовать за организацию массовых беспорядков, включая и забастовки, – все это свидетельствует о том, что мы имеем дело не просто с частной пропагандой, обусловленной событиями на Украине, но и с последовательным восстановлением прежней технологии негативной мобилизации. Это очень мощный процесс, результатом которого становится – на фоне угнетенного общественного мнения – предъявление образа врагов. Как внешних, так и внутренних. Причем растет сознание того, что самые страшные враги – это внутренние враги, скрытые – эти ощущения в обществе сейчас также усиливаются.

– А к чему это может привести? К усилению противостояния или же, наоборот, мы в большинстве своем станем покорными и на все согласными?

– Это зависит от периода, который мы возьмем для рассмотрения. В ближайшее время это приведет к поляризации социальных групп. Основная масса, я думаю, вполне усвоит официальную точку зрения, здесь будет присутствовать полный одобрямс и соответственно повысится уровень коллективной агрессивности и страхов.

У меньшей части российского населения, потенциально у тех, кто был носителем протестных настроений и недовольства режимом, – там усилится неприятие нынешней политики и сознание необходимости сопротивления этому. То есть страна будет еще сильнее разделяться, поляризоваться. А дальше, поскольку негативная мобилизация не может продолжаться долгое время без какого-то результата, это может привести к совершенно разным результатам. Либо выльется в прямую агрессию, в войну, либо, напротив, в апатию гражданского общества, его прострации и спячке.

– А еще эксперты любят говорить о наличии у россиян неких атавизмов – генетической памяти, что целые поколения – прадедов, дедов и родителей – были под гнетом различных репрессий и ужесточений и что якобы поэтому мы такие пассивные и не способные сопротивляться.

– Если «генетическую память» понимать метафорически, как исторический и социальный опыт, передаваемый от поколения к поколению, то это, безусловно, есть, и влияние этого фактора на нашу общественную жизнь очень значимо. Но в то же время его значение поколенчески предопределено и ограничено во времени: уходит поколение, которое помнило, что такое советская жизнь, и у которого был очень мощный мотивационный ресурс сопротивления государственному насилию и принуждению. Нынешняя молодежь не знала ни голода, ни каких-то особенных ужасов, она в наибольшей степени свободна от привычных для нас страхов. С некоторыми вещами из этого перечня она сталкивается впервые, поэтому очень трудно пока сейчас определить, как она отреагирует на это.

Понимаете, чем сложнее общество, тем меньше каких-то единообразных массовых реакций: у кого-то это вызовет рост общественной и политической активности, у кого-то – рост трусости, оппортунизма и конформизма. Если взять, к примеру, украинское общество, то, как ни странно, оно более сложно устроено. Да, оно бедное, но более сложное, более многообразное, и именно поэтому мы видим там сильный раскол и разделение позиций и взглядов (в отличие от нас). И не только по территориальным признакам: Западная Украина и восточные области, Крым, но и по исторической памяти. Мы все знаем, что граждане Восточной Украины – они гораздо более российские по политической культуре, гораздо более пассивные в смысле самоорганизации общества, гораздо более зависимы от власти (при ясном понимании ее мафиозного и коррупционного характера), здесь в полной мере проявляется инерция советского госпатернализма; население же западных регионов – те, во-первых, много меньше были под советской властью, а во-вторых, как это ни странно, все-таки сохранили какие-то следы культуры Австро-Венгрии, более свободной в сравнении с царской Россией – они воспроизводятся в том числе благодаря отдельному существованию языка, маркируются украинским языком в отличие от зависимых в языковом отношении от российских СМИ восточных областей.

Кроме того, Украина – не империя. Здесь нет даже тени тех коллективных ценностей, которыми интегрировано общественное сознание в России – величие державы, культ силы, почитание самопожертвования ради государства (то, что именуется у нас патриотизмом и «героизмом»), милитаризма и символики огромной страны – всего этого там нет или есть в ослабленном виде. В отличие от России здесь нет готовности поддерживать власть только за то, что она, эта власть, присвоила себе монопольное право представлять национальную идею, обеспечивать национальную идентичность исключительно в виде «великой державы», которую все боятся и как бы уважают «страха ради», страны, навязывающей другим странам свою волю, свои ценности. Такого рода государственно-политическое устройство всегда будет централизованным, коррумпированным и примитивным по своей структуре, неразвивающимся или развивающимся вопреки интересам власть имущих. Напротив, Украина, несмотря на более низкий уровень жизни, в социальном плане общество гораздо более сложно устроенное, а потому разные группы пытаются найти компромиссы, выработать какие-то формы согласования. Там СМИ гораздо более свободны и адекватны обществу. И, конечно, именно поэтому там была такая острая реакция на коррумпированный режим Януковича, почти одинаковая, между прочим, что на западе, что в центре, что в восточных регионах. Неприятие было очень сильным почти повсеместно, другое дело, что варианты выхода из тупика, порожденного этим режимом…

– …как-то особо не видятся, это так. Но ведь и в России все чаще говорят об экономической стагнации, состоянии безысходности, несмотря на наличие нефтяных ресурсов и более высокий уровень жизни по сравнению с той же Украиной.

– Высокий уровень жизни в России связан не с большей эффективностью, а с нефтяной рентой. В каком-то смысле наше государство покупает лояльность всех граждан, обеспечивая им некий приварок к зарплате за счет перераспределения сырьевых доходов. У нас производительность труда ниже имеющегося уровня жизни. Это очень важный момент.

Плюс еще тяжелая память о 90-х, когда люди потеряли почти все свои сбережения, сидели месяцами без зарплаты, – это тоже сильно влияет в виде страхов, что все подобное может повториться, заставляет отказываться от идей изменения, реформ, веры в то, что жизнь может быть лучше и более достойной. Собственно, мы начали с вами разговор с того, что в нашем обществе сильно стремление удержать то, что есть, а не обрести что-то лучшее. Уровень тревожности в России потому намного выше, чем в других странах, даже СНГ, и оборотная сторона этого – дефицит доверия.

– И отсюда все более усиливающееся чувство неудовлетворенности, зависимости, самоцензуры, ощущения того, что своими действиями ты можешь подвести других.

– Это явление, которое Юрий Левада называл «коллективным заложничеством». Ощущение того, что бы ты ни сделал, как бы ни старался, результат один – ты все равно подставляешь других. И все повязаны этим чувством зависимости.

Чего вы боитесь больше всего? (ответы ранжированы по последнему замеру)

 

1991

1993

2004

2006

2007

2012

2013

Потери близких, детей

48

51

48

54

57

54

52

Войны, массовой резни

61

56

42

43

46

38

38

Старости, болезни, беспомощности

26

20

27

31

27

25

34

Нищеты

21

28

34

32

31

32

30

Голода

31

37

25

22

23

17

20

Произвола властей

19

22

22

22

21

20

19

Физического насилия

12

19

14

14

17

12

12

Гнева Божьего, Страшного суда

11

9

9

10

8

6

10

Собственной смерти

8

8

7

8

8

8

9

Публичных унижений, оскорблений

8

6

8

7

8

6

6

Ничего не боюсь

2

4

8

5

5

6

9

Другого

1

1

1

3

1

1

1

Число опрошенных

2800

1800

1600

1600

1600

1600

1600

Есть ли враги у нашего народа, нашей страны?

 

1989,

декабрь

1994,

март

2011,

январь

2014,

март

Наша страна окружена врагами

со всех сторон

4

7

18

26

Самые опасные наши враги –

скрытые, внутренние

16

16

28

20

У народа, вставшего на путь возрождения,

всегда найдутся враги

18

12

21

30

Зачем искать врагов, когда корень зла –

в нас самих, в наших собственных ошибках

48

45

19

17

Затруднились ответить

14

20

14

7

Число опрошенных

1500

4000

1600

1600

Оригинал

РАССЫЛКА ЛЕВАДА-ЦЕНТРА

Подпишитесь, чтобы быть в курсе последних исследований!

Выберите список(-ки):